Я всегда и навечно виноват перед теми,
С кем сегодня встречаться я почел бы за честь.
И, хотя мы живыми до земли долетели,
Жжет нас память и мучает совесть – у кого она есть.
В. Высоцкий.
Ему двадцать четыре года. Двадцать четыре – а кажется, что больше: огненно-рыжие волосы прядями пробила седина. Правая рука почти не работает, и он с усилием, неуклюже, черкает левой. Пытается рисовать – и каждый раз после нескольких попыток отодвигает лист. На листе из силуэтов гор проступают лица. Он штрихует – густо и неловко, стараясь их замазать, но штрихи ложатся, как у студента худучилища, «по форме», и только оттеняют вписанные в каменные силуэты, но при этом несомненно человеческие черты: у этой скалы узкие губы и чуть раскосые глаза, у того обрыва – резкий профиль с орлиным носом, а вон там – детская улыбка и кисточка на макушке…
читать дальшеХуденькая Мариночка, волонтер, студентка меда, уже все, что могла, перепробовала. Пыталась и разговаривать с рыжим, и молча заботиться, и даже отбирать бумагу. Не помогало. Рыжий молчал, смотрел с кривой улыбкой, неизменно снизу вверх, а оставшись без бумаги – чертил пальцем по одеялу. Разговаривал – разве что во сне. Звал по именам. Кричал – и тогда Мариночка зажимала уши ладонями. Но из палаты не выходила.
История рыжего была в госпитале давно и хорошо известна. В горы ушел отряд разведчиков и в ущелье столкнулся с большой группой боевиков. Как говорится, нос к носу. Из разведчиков не ушел никто. Двоих взяли живыми.
Когда наши накрыли очередной «схрон», там отыскали и пленных.
Как ругался старшина, свои же, боевые, тертые, предпочитали не слушать. И сами молчали – не знали достаточно крепких слов. Из четверых человек «добычи» до полковой медчасти дотянуло двое. До эвакуации – один рыжий.
О том, что выжил только он, Саша-Рыжий (по документам – рядовой Огнев Александр, но данное кем-то из медиков прозвище прилипло крепче имени) знал. Сказали. Собственно, пока не сказали, он пытался разговаривать с врачами, что-то выяснять… и «захлопнулся», как только выяснил.
Мариночка сидела на подоконнике. За окном цвела черемуха. Это сейчас пахнет чуть-чуть, думала Мариночка, а к ночи от запаха голова будет кружиться. А у рыжего окна закрыты – Анна Васильевна говорит, что ходить он, конечно, пока не может, но «с этим вашим Огневым я не ручаюсь, что он не доползет до окна, только чтобы в него шагнуть».
Мариночка протянула в окно руку – цветущая кисть сама толкнулась в ладонь.
– Девушка, извините, пожалуйста…
Мариночка от неожиданности вздрогнула и выпустила черемуховую гроздь. Подоконник осыпало белыми лепестками.
– Ой… извините…
На вошедшей был белый халат поверх мужской рубашки и камуфляжных брюк. Все аккуратное, отглаженное – хоть на парад.
– Здравствуйте. Скажите пожалуйста, к Огневу – можно?
– А вы… кто? – с трудом выдавила Мариночка.
– Сержант Кович. Можно Ольгой.
– А… ему?
– Если по-военному – мы с одной базы. Только он разведка, а я – диспетчер. Ну а если на гражданке, – сержант Кович мягко улыбнулась, – я его сестра. Двоюродная.
– Можно. Вы проходите, – Мариночка наклонила голову.
– А черемуху вы, – «Марина Коростелева, можно просто Марина», – поспешно представилась Мариночка, глядя в чуть прищуренные серые глаза Ольги, – а черемуху вы, Марина, зря выпустили. Он ее любит. И пусть только попробует прикинуться, что не любит, а любил.
Кович опустилась на подоконник рядом с Мариночкой и потянулась в окно. Сломала три душистых ветки.
– Спасибо за черемуху. Я бы сама с ходу не вспомнила. Ну, я пойду. Палата 24, верно?
Мариночка, ошеломленная, только кивнула.
Через полчаса из палаты 24 доносилось два голоса. Женский звучал резко и отрывисто – как атаку командовал. Мужской раздавался тише, глуше и намного реже.
– … чучело ты рыжее. Бессовестное. Он о тебе даже в бреду спрашивал. Он же тебя, скотину, нести помогать рвался. А ты, значит, вместо спасибо себя заживо гробишь?
Мужской голос что-то невнятно возражал, но женщина продолжала, почти не слушая:
– … и пока он не узнал, что ты жить будешь, и что тебя эвакуируют, сволочь такая…
– Отчего? – проговорил мужской голос, когда Кович умолкла.
– Внутреннее кровотечение. Открылось по дороге, а эти прохлопали…
Будь Мариночка писателем, она сказала бы, что голос у Кович похож на сухую полынь. Или на крепкий холодный чай. А так – сидела и думала, что ругается сержант не от злости, а от боли. Мариночке такая злая боль часто казалась шариком вроде репья: черный, шершавый, занозистый, выдирается с кожей – а то и с мясом.
– А еще он тебе просил передать, что помнить – это не сопли жевать. И даже не к автомату приклеиваться. Если ты его, Сашка, и правда помнишь – вернись на свой архитектурный. И закончи его. И дом построй. И сына роди. И назови его, рыжий, Валькой…
– Может тебе еще и дерево посадить? – в мужском голосе прорезались колючие, но несомненно живые нотки.
– А и посади, – внезапно мягко проговорила Кович. – Черемуху. Только не мне. Ему.
– Точное место бы… и – приживется ли в камнях?
– Его… в мягкой земле похоронили, – голос сержанта чуть заметно дрогнул. – А место я тебе покажу. Видела.
В ответ – тишина. Звонкая, как выстрел.
– А еще, – Кович говорит странно тихо, – напиши его матери. Сам напиши, Сашка. Слышишь? Напиши ей, какой он был. А то – Валька-Валечка, мамина кисточка…
Через минуту Ольга вышла из палаты.
– Марина… извините, вы отчества не назвали. Зайдете потом к нему, ладно? Я, может, еще нагряну, так сказать, с ревизией, но когда – черт его знает. И присмотрите, я вас как женщина женщину прошу…
Когда Мариночка зашла в палату, в постели рыжего не было. Он стоял у окна – с трудом, опираясь на подоконник.
– Вы… что? Куда? – только и смогла выдавить Мариночка.
– Я вас искать хотел, – проговорил Огнев Александр, рядовой разведки, рыжий пациент тылового госпиталя. – Мне бы бумагу. Вы в тот раз все забрали.
– Вы только лягте, а я сейчас… сейчас принесу. Еще что-то?
Александр кивнул.
– Пожалуйста… ручку, карандаш и ластик. И конверт. И… как вас зовут?
– Коростелева Марина. Можно просто Марина.
– Марина, вы… – он смущенно и криво улыбнулся, – … заходите еще…
Когда Марина заглянула к нему на следующее утро, Саша мирно спал. На тумбе возле кровати лежали рисунок – лицо худого светловолосого парня с детской кисточкой на макушке – и начатое письмо. Крупным неровным почерком на листе было выведено: «Дорогая Елена Николаевна! Я перед вами очень, очень виноват…»
Марина поспешно отвернулась. И поставила в старенький кувшин свежие ветки черемухи.
Черёмуха.
Я всегда и навечно виноват перед теми,
С кем сегодня встречаться я почел бы за честь.
И, хотя мы живыми до земли долетели,
Жжет нас память и мучает совесть – у кого она есть.
В. Высоцкий.
Ему двадцать четыре года. Двадцать четыре – а кажется, что больше: огненно-рыжие волосы прядями пробила седина. Правая рука почти не работает, и он с усилием, неуклюже, черкает левой. Пытается рисовать – и каждый раз после нескольких попыток отодвигает лист. На листе из силуэтов гор проступают лица. Он штрихует – густо и неловко, стараясь их замазать, но штрихи ложатся, как у студента худучилища, «по форме», и только оттеняют вписанные в каменные силуэты, но при этом несомненно человеческие черты: у этой скалы узкие губы и чуть раскосые глаза, у того обрыва – резкий профиль с орлиным носом, а вон там – детская улыбка и кисточка на макушке…
читать дальше
С кем сегодня встречаться я почел бы за честь.
И, хотя мы живыми до земли долетели,
Жжет нас память и мучает совесть – у кого она есть.
В. Высоцкий.
Ему двадцать четыре года. Двадцать четыре – а кажется, что больше: огненно-рыжие волосы прядями пробила седина. Правая рука почти не работает, и он с усилием, неуклюже, черкает левой. Пытается рисовать – и каждый раз после нескольких попыток отодвигает лист. На листе из силуэтов гор проступают лица. Он штрихует – густо и неловко, стараясь их замазать, но штрихи ложатся, как у студента худучилища, «по форме», и только оттеняют вписанные в каменные силуэты, но при этом несомненно человеческие черты: у этой скалы узкие губы и чуть раскосые глаза, у того обрыва – резкий профиль с орлиным носом, а вон там – детская улыбка и кисточка на макушке…
читать дальше